Все мы вышли из народа

На этой неделе исполнится 175 лет со дня рождения писателя Глеба Успенского, автора некогда хрестоматийных «Нравов Растеряевой улицы». И это повод вспомнить и поразмышлять об одном общественно-литературном феномене, ярким представителем которого стал Успенский.

Есть такое выражение в русском языке — «вышел из народа». Произносят его обычно с гордостью: дескать, наш, природный. Выражение это многократно осмеивалось, вышучивалось, в том числе поэтами Горбовским, Высоцким. Но оно продолжает быть на устах, и революционная песня со строками: «Вышли мы все из народа, / Дети семьи трудовой» многим и многим памятна.

Но напрашивается вопрос: куда вышли? Вопрос наивный. Ответов множество, но точного найти невозможно. Идиомы не расшифровываются. Хотя в отношении писателей «выйти из народа» подходит как нельзя точно.

Большинство их, по крайней мере за последние лет сто двадцать, вышли из народа. И до этого выходили, но нечасто. До конца XIX века литература у нас была занятием, в основном, дворянства. Мещане, купцы, крестьяне были в ней сначала возмутительным исключением, потом редкостью, но в конце концов оказались полноправными членами.

Превратиться в успешного литератора было мечтой многих представителей низших сословий. Слали в журналы и газеты стихи, рассказы, статьи, заметки. Кое-кому удавалось если не прославиться, то стать заметным, более или менее обеспеченным, уважаемым. Переезжали в столицы, публиковались, иногда отдыхали на водах, очень редко посещали родные места, а то и вовсе старались забыть тяжелое, страшное детство «в народе».

Но почти в то же время, под конец эпохи крепостного права, возник и обратный поток: молодые люди из небедных семейств, студенты, чиновники, семинаристы, порой и дворяне отправились в этот самый народ.

Поток имел два русла — государственное и общественное. С одной стороны, например, Морское министерство выделяло немалые средства на путешествия владеющих слогом людей к окраинам России, чтобы те изучали и описывали быт жителей, занимающихся морским делом и рыболовством. Участвовали в таких поездках писатель Писемский, этнограф Максимов…

С другой стороны, московские славянофилы призывали собирать в недрах народных песни, сказки, былины, побасенки. И молодежь надевала народное платье, брала в руки посох, вешала на спину котомку и шла. Шла не столько за песнями, сколько затем, чтобы узнавать ту страну, в которой родилась и жила.

Так возник сначала литературный, а потом общественно-политический феномен — народники, народолюбцы (хотя представители этого направления не любили, когда их так называли, иногда протестовали при помощи кулаков).

В нашей домашней библиотеке выделялись девять коричневых, словно из строительной глины, кирпичей с надписью на корешке «Г.И. Успенский». Подростком я несколько раз раскрывал их, пытался читать. Мне не нравились ни язык, ни темы. Настоящей литературой для меня были приключенческие, исторические романы и повести.

К Глебу Успенскому и другим народникам я пришел позже, в 1986 году — благодаря только что изданной тогда книге Павла Якушкина. Купил ее по ошибке — думал, это записки одного из декабристов, которыми в то время увлекался. В книге было о дорогах, кабаках, крестьянах, полиции, песнях и слезах, народной мудрости… Написано так косноязычно и с такой буквальной передачей прямой речи, что у меня быстро заболели глаза.

Книгу я с негодованием отбросил, но ее ярко-красная обложка то и дело попадалась на глаза. Однажды я снова открыл ее и как-то мгновенно в нее провалился. И стиль воспринимался уже не косноязычным, речь персонажей — музыкальной. Порой мне казалось, что я не читаю, а наблюдаю происходящее. Редкое, драгоценное ощущение.

Из предисловия и комментариев я узнал, что в таком же плане писали Левитов, Слепцов, Николай и Глеб Успенские, Решетников, Эртель… «Писатели-народники». Книги их я нашел и прочел. И понял, что это тоже литература, причем литература уровнем намного выше, чем про рыцаря Айвенго, хотя в ней нет никакого геройства, увлекательных сюжетов. А в основном в ней о грязноватой, тяжелой, жестокой жизни. И так, словно у тех писателей середины XIX века были диктофоны и портативные фотоаппараты вроде «Киева».

Судьбы их, отправившихся пешком по России, сложились по большей части трагически. Во-первых, ими была недовольна власть: смущают крестьян расспросами о житье-бытье, дают советы, развращают знаниями; народников арестовывали, ссылали в родные города под присмотр родителей. А во-вторых, народ очень быстро затягивал этих нежных душой народолюбцев. Затягивал, проглатывал и переваривал. Превращал не в лучшие, а часто в худшие свои образцы. Достаточно пробежать биографию, пожалуй, самого талантливого из них — Николая Успенского. Он опустился на самое дно, сжег все мосты в мир интеллигенции и зарезался перочинным ножиком в одном из московских переулков.

Его младший двоюродный брат Глеб Иванович побывал в Европе, вел относительно упорядоченную жизнь, потому и написал значительно больше остальных, стал символом писателя-народника. Впрочем, он и не пытался с народом слиться, он наблюдал, а во многом и идеализировал простого человека, бедняка, что сделало его произведения очень популярными в годы советской власти.

Да, Успенский избежал той быстрой нравственной гибели, что постигла Якушкина, Левитова, брата Николая, но последние годы и у него были страшные — около десяти лет провел в психиатрической лечебнице, страдая раздвоением личности: Глеб был добрым, щедрым, а Иванович — злым и жадным. Умер в пятьдесят восемь лет в марте 1902 года. Вскоре не стало и Эртеля, которого очень высоко ценил Лев Толстой, следом ушел Златовратский. Эпоха писателей-народников закончилась. Но в литературе к тому времени прочное место заняли выходцы из народа.

Сегодня художественную литературу тоже пополняют выходцы. Из разных социальных слоев, самых глухих уголков страны. Они приходят с рукописями о том, что увидели, узнали за 20–25 лет жизни в родном себе круге. Опубликовав эти повести, романы, рассказы — как правило, очень тяжелые, горькие, — они из этих кругов вырываются. Если и не уезжают в Москву, то и на родине начинают жить иначе — кабинетно. От описания пережитого переходят на сочинительство или используют резервы прошлого.

Осуждать их нельзя: из народа с накопленным багажом выйти можно, а вот войти в него и не потеряться в нем — наверное, невозможно.

Оригинал